alchemia
Алхимия
Опыты бесцельного блуждания.
Туда мы ехали в компании застройщика и двух его дочерей. Боже, какие это были женщины! Носатые и мордатые. Их веки были густо намазаны черным, отчего казались тяжелыми, а глаза маленькими. Пока мужчина по телефону громко торговал домами в Наро-Фоминске, они обсуждали разговор с женихом одной из них, игриво перечисляя марки дорогих машин. Я смотрела на них с чистым, детским восторгом. Передо мной были настоящие купчихи из ожившей старой сказки.

Я отвлекаюсь от них и поворачиваю голову. Смотрю в окно: черная полоса дороги, зеленая полоса травы, коричневая полоса поля, пара пятен белого снега. Автобус стоит в пробке. Пейзаж неподвижен и навевает мне мысли о Рейне II Андреаса Гурски, о том, как абстракция все-таки может быть документальной. Автобус медленно ползет на брюхе вперед, потом снова надолго замирает. Я наблюдаю, как на меня едет самолет, разгоняется и взлетает. Сидящие на поле белые птицы остаются невозмутимы. Только две из них, всполошившись, вскакивают ввысь со своих мест и тут же попадают в турбину двигателя. Самолет падает на наш автобус, но только в моей голове. Птицы спокойно сидят. С ними все в порядке. Самолет скрылся за верхней границей окна. Мой взгляд слепо скользнул по потолку. Автобус дергается вперед. До цели остается всего пятнадцать минут, растянутых на полтора часа. Совсем немного.

Древний город - плоский и слоистый, как слюда. Огромные внутренние пространства его запрятаны за гладкими и прямыми фасадами. Много-много слоев, чтобы скрыть бездонную, набитую потускневшей от времени роскошью утробу за дверьми домов и палаццо. Город состоит из вековых наслоений, люди в нем как кровь, не перемещаются, а пропитывают улицы.

Посередине высится здоровый, выпуклый пузырь собора. Как нарост или орган - сердце - он пульсирует белым, розовым и зеленым мрамором. Когда бьют его колокола, невозможно определить, стоя в соседнем переулке, с какой стороны идет звук. Собор охватывает своим звуком весь город, обнимает и овладевает. Я подхожу ближе и смотрю на глубокую трещину под куполом. Как он стар. Как силен.

Дождь шел целый день. Струйки воды стекают с моего зонта и бьются о блестящие камни мостовой. Я бреду по улице, но остаюсь неподвижной. Дождь постепенно размывает меня. Я тень, совсем не чувствую своего тела, а сознанием протиснулась за границы физически реального. Меня здесь нет. Я ушла.

Мадонна смотрит на меня отстраненным, ласково-грустным взглядом. Младенец смотрит на Мадонну, пытается обратить на себя ее внимание. Но нет, Мадонна по-прежнему смотрит сквозь меня. Какое красноречивое молчание. Я опускаю глаза: "however the critics are still not in agreement over the atribution..."
Я поднимаю глаза. Счастлива ли она? В наклоне ее головы и расслабленной складке губ есть нота обреченности, усталой задумчивости, будто бы она едет после работы в метро, забрав ребенка по дороге из яслей.

Кем была Мария до получения в подарок лилии? Какой она была до того, как застыла в вечных позах религиозного канона?

Тело поверженного воина брошено на пол как шкура хищника - предмет изысканного интерьера. Ноги святой Варвары, стоящей на нем с пером и башенкой в руках, добавляют ощущения плоскости и окончательного поражения. Святая топчет труп. Топчет не иллюзией движения, а волевым актом простого стояния, и вся поза ее напоминает мне парадный портрет какого-нибудь британского аристократа XIX века. Только башенка в левой руке передает привет де Кирико.

Дворец, кажется, специально поделен на три части. Первая - это пролог к Давиду, последняя - эпилог. Давид в центре, в сердце всей композиции, возвышается над толпой. Огромный, долго искомый и всецело обретенный идеал. Воплощенный человеческой рукой истинный замысел божественного творения. Его белый взгляд с очерченной границей радужки и пустотами зрачков выражает угрозу. Угрозу, отведенную невидимой рукой зодчего в сторону от меня. Она мгновенно проскальзывает мимо, не касаясь - ведь я всего лишь человек. Во мне нет ничего совершенного.

Мать посмеивается над моей любовью к средневековому искусству. Сама она отдает предпочтение натурализму эпохи Возрождения нежели искаженным, иногда комичным образам ранней христианской культуры. Я же раздумываю о духовной близости средневековых мастеров и модернистов в их поиске средств выражения абстрактных идей. Они не знали, куда идут, и тоже придавали форму невыразимому и размытому. Они искали свои каноны невидимого.

Я карабкаюсь вверх по мокрым камням. Улица масляно блестит от влаги. Я боюсь поскользнуться и упасть на крутом подъеме. Устала. Рюкзак незаметно стал очень тяжелым и безжалостно давит на плечи. Я петляю по узким улицам, грубо стиснутым высокими, тяжелыми стенами. В вечерних сумерках смешиваются отблески фонарей, плотный шум толпы и эхо бьющейся о камни воды. Не хватает только запаха нечистот и гари. Это место мог описывать Данте. Направо. Налево. Я поднимаюсь на самую вершину города-зиккурата, ныряю под арку и скатываюсь в воронку центральной площади. Странное чувство: будто бы оказалась в эпицентре невидимого циклона, закручивающегося в медленном времени иного измерения всего. Должно быть, ад, если он есть, выстроен по тому же принципу.

- Когда-то этот город был очень важным местом, - с гордостью говорит портье.
"Совсем как ад", - думаю я.

Тревожные ощущения настигают практически сразу после преодоления турникета. Бывший госпиталь давит пустотой длинных коридоров и высоких сводов. Зайдя на первом этаже, как безнадежному больному, мне приходится спускаться все время вниз - прямо в могилу. Вечность ждет меня в конце этого пути. Я смотрю сквозь стеклянный пол в бездонную черную дыру тоннеля, уходящего в глубокую древность. Я смотрю далеко вниз. Мой взгляд все падает. Вечность пожрет меня в конце этого пути. Блуждание тут похоже на медленное самозахоронение. Без страха, без эмоций, без времени, без жизни.

Все эти изящные складки тканей, изогнутые в духовном экстазе тела и сведенные мольбой кисти рук. Золото, пурпур и насыщенный темно-синий цвет. Какое во всем этом желание и порыв. Будто все художники и творцы слились в единой агонии. Вселенная, вот! Пишут они маслом по холсту. Вот вся красота, на которую я способен! Вытесывают они в мраморе. Избавь меня от этой тягостной боли, от тоски несовершенства этого мира, от убогости, от случайности моего бытия. Возьми в дар мазки моей кисти, движения моих умелых рук, совершенные, как высшая сила, в которую я верю.

Чуть в стороне от общего немого стона сквозь века, в углу висит распятая на красной тряпке деревянная фигура. Грубая форма с отбитыми пальцами и глубокой трещиной в груди. Такая одинокая вещь среди других произведений искусства и очень впечатляющая. Ее лаконичность восходит к самым истокам разумного мира. Очень точная декомпозиция сущности веры во что-то сверх понимания и одновременно по-человечески близкого. Это одушевленный подвешиванием кусок дерева. Туша.

Младенец Иисус ломает четвертую стену, обращаясь взглядом ко мне. "Ну, мы-то с тобой друзья!" - намекает он своей лукавой улыбкой. Или, может быть, "Я знаю каждый твой секрет!" - у него очень заговорщический вид. Будто он сбежал с плоскости картины и теперь присутствует со мной в одной реальности, пока все остальные внутри золотой рамы отвернулись и заняты своими делами.

Слишком много золота вокруг. Желтый металл - идеальная аллегория другой реальности. Остальные краски блекнут. Видны лишь тени и силуэты, стоит только лучу света упасть на золотой фон. Он затмевает собой все. Только красные серафимы могут ему сопротивляться. Они, как рыбки, облепили своими плотными тельцами фигуру Бога-Отца.

Я видела похожих рыбок года три назад, в одном уединенном внутреннем дворике древнего палаццо. Кто-то запустил их в фонтан. Думаю, они тоже напомнили ему маленьких красных серафимов. Цвет их крыльев-плавников - золото авангарда - красный, как на картинах Петрова-Водкина. Может быть, он использовал божественную силу цвета их крыльев, чтобы затмить старый образ прошлого мира мощью пришлого нового. Красным он убивал золотой. Заменял покой энергией.

Тяжелый собор врос в гору, на которой стоит. Он тянет каменные щупальца тоннелей и катакомб к самому центру земли, хочет проникнуть во тьму дремлющего лимба планеты. Собор и есть гора. Питающийся из недр, он нарастает башней, стремится ввысь в надежде оторваться от земли и тяжело взмыть, как ракета, в поисках рая. Но город крепко держит его, опутав улицами, за каменные подошвы.

Я лечу вперед. Поворачиваю голову и вижу в окно хоровод сухих деревьев, танцующих на каждом повороте вокруг поезда. Искривленные ветки гипнотически мельтешат, а когда вдруг отступают, мой взгляд прорывается вдаль, где на горизонте в белесом тумане неспешно всплывают и ныряют зеленые киты.

Яркое солнце рисует черные тени на розовато-сером мраморе наследников давнего крестового похода. Строгие геометрические громады на пушистом зеленом ковре поля чудес создают фантасмагорический пейзаж. Спираль покосившейся башни медленно бурит ярко-голубое небо. Клубящиеся у ее подножия старательно пытаются ее на камеру поддержать.

Сквозь меня лениво текут бесконечные библейские образы: десятки мадонн, младенцев, распятий, сотни святых - тысячи реинкарнаций кружатся в едином потоке. Общие сюжетом, они бесконечно разные в деталях, будто кто-то невидимый раз за разом повторяет все заново, чтобы найти наконец единственно возможную истину во всех ее нюансах. Иконостас с шестнадцатью одинаковыми ангелами в разноцветных одеждах навевает мне образ Мэрилин Монро в исполнении Уорхола. Может быть, оба произведения разделяет только время, а общий подход к приумножению божества вполне схож.

Под этими сводами, окутанными мрамором, на плитах, испещренных изящной каллиграфией, в окружении золота и сытных темных цветов нарастает химической реакцией в мозге вопрос: может ли что-то быть гламурнее религии? В лучах золотого света, означающего полет наивысшего благословения, двое мраморных мужчин возлагают золотую корону на прекраснейшую из женщин. Это действие делит всё на две части. Красота - это проявление божественного присутствия, отпечаток его воли и действия - отглагольная форма бытия. А уродство - это отсутствие бога, кататоническое молчание, отведенный стыдом взгляд, присутствие дьявола, негламур. Если бы все было так просто. В конце концов, на все воля человека.

Невозможно оторвать глаз от этой неестественно вытянутой, изогнувшейся змеиной шеи. На теле ее обладательницы висят два младенца, а на плечи навалился орел и вся тяжелая кафедра, с которой в назначенный день святой отец вразумляет грешников. Силясь облегчить ношу, женщина тянет голову, будто пытается посмотреть, есть ли что-то иное за пределами ею зримого. Но не получается. Ей не хватает совсем чуть-чуть, чтобы даже взглядом вырваться из-под тяжести своей ноши. Как грустно. Я хочу ее поцеловать.

Совсем недалеко великие воины, облаченные в мокрый шелк мрамора, пали в битве со временем. Оно, как было принято у некоторых первобытных племен, расчленило своих врагов и раскидало кусками по округе.

И снова мелькают золотые лучи, складки одежд, молитвенные жесты. Белый голубь летит с небес к принимающему крещение Христу. Наверху Бог-Отец, рядом Иоанн Креститель, указывающий на птицу. Что он хочет этим сказать? Что означает эта птица? Благословение? Выбор? Судьбу? Может, Иисус вовсе и не хотел идти на Голгофу, а мечтал навсегда остаться плотником, но все было решено за него. И белый голубь, летящий ему на голову в момент священного омовения, - это обстоятельства непреодолимой силы. Он ничего не может сделать, только подчиниться и идти по назначенному ему пути к спасению человечества. В соседнем зале он трижды распят.

Феминистки бьются в праздничной истерике у стен высшей нормальной школы, распыляя вокруг себя лозунги и розовую краску.
- Giorno, Bertina! Привет!
Мы обходим толпу и сворачиваем в сторону. Весь город бурлит студентами и солнечным светом. Сегодня по-настоящему тепло и кажется, что море совсем близко - на соседней улице. Я поворачиваю голову и смотрю сквозь окно. Через дорогу читальный зал библиотеки. Столы, ряды шкафов, атмосфера.
- Каково это, - спрашиваю я, - перенять достоинство вечности?
- Solitamente - a nessun modo.
Обычно. Никак.
Нам приносят напитки.

2018 год.

Больше мозговых слизней в моем telegram-канале
Made on
Tilda